Эта Русь имеет в художественной литературе своих певцов, своих бардов. Если положение вещей обязывает нас вообще очень внимательно изучать крестьянскую литературу, то особенного внимания (с точки зрения критического обезвреживания) требует кулацкая литература, литература капиталистической деревни, которую мы решительно ставим за рамки крестьянской.
Не случайно, а сопутствуя усилению политической деятельности «деревенской буржуазии», сопротивляющейся социализации деревни, последние полтора-два года отмечены увеличением литературной продукции этого типа. Причем разговаривают эти писатели так, как два года тому назад они разговаривать не осмелились бы. Ощущение активности «своих», некоторой общественной базы делает их откровенными выразителями интересов реакционно-патриархальной деревни.
Старообрядческий начетчик, лампадноиконный Клюев, неудачливая нянька Сергея Есенина, в конце 1928 г. выпустил старые избранные стихи («Изба и поле», изд. «Прибой»), снабдив их новым предисловием— декларацией. «Старые или новые эти песни — что до того. Знающий не изумляется новому. Знак же истинной поэзии— бирюза. Чем старее она, тем глубже ее голубо-зеленые омуты. На дне их самое подлинное, самое любимое, без чего не может быть русского художника, „моя избяная Индия“.
Сквозь свойственную истово религиозному, по-византийски лукавому Клюеву мистическую таинственность „речений“ мы все же без труда открываем политическую сущность этого короткого, но выразительного предисловия. Назад к патриархальной, с прогнившей соломой на крышах, „Избяной Индии“, ибо в ней все от бога, от вековечной русской мудрости, от души. „Знающий“ правильно оценит настоящее, кое конечно от лукавого, и даже изумляться ему не будет. Просто так — перетерпит, готовясь к новому старому (авось), погружаясь в голубо-зеленые омуты бирюзы. Да здравствует старая Русь! — вот прямая расшифровка этих туманных строк.
С наибольшей талантливостью, с наибольшей принципиальностью творчеством своим демонстрирует целесообразность и красоту „прекрасного прошлого“ С. Клычков. Он — „знающий“ — всецело следует клюевскому завету. Уже с чисто сюжетной стороны он отталкивается от современности, предпочитая в дореволюционном находить символы и обобщения, откровенно осуждающие сегодняшний день.
Сергей Клычков — писатель, хорошо знающий деревню и не порывающий с ней связей. Несмотря на налет городской деклассированности, он органический коренной деревенский писатель. И отнюдь не случайно то, что в своих четырех больших книгах прозы— „Сахарный немец“, „Чертухинский балакирь“, „Князь мира“ (1928 г.) и „Последний Лель“ (1928 г.) — он никак, ни одним звуком не коснулся новой деревни. Ее совершенно нет в творчестве Сергея Клычкова. Только два объяснения этого обстоятельства могут иметь место: или для работы на современном материале у Клычкова такие выводы, такие слова, что не рискует их произносить в эпоху диктатуры пролетариата, или он, не желая пачкать себя прикосновением к „погани“, предпочитает углубляться в „голубо-зеленые омуты“. Таким „омутом“ для него является „истинно русский“ сказовый стиль, богатство наиболее мистических участков русского фольклора, духовный стих, прибаутки, легенда и т. п. По этой части Клычков великий мастер. Эта форма, этот материал, стиль этот в целом — консервативные по своему существу — вполне подходят для выражения клычковской реакционной философии. Здесь, как и всегда, форма неразрывно связана с содержанием, они находятся в диалектическом единстве.
При подходе к формальной стороне творчества С. Клычкова многие критики-марксисты утрачивают марксистский метод и склонны просто-напросто считать Клычкова великим мастером „русского стиля“, совершенно забывая социальную природу этого стиля. Как на пример такого непонимания классового единства формы и содержания, укажу на высказывания Г. Горбачева, В своей книге „Современная русская литература“ он пишет: „Клычков оказался одним из лучших мастеров прозаического художественного слова. Мягкая лиричность „Сахарного немца“, трогающая и временно покоряющая даже людей, сознательно отвергающих идеологию и всю установку романа; чарующая и увлекающая причудливая фантастика „Чертухинского балакиря“; великолепный крестьянский сказ, сочный и ядреный деревенский язык, чрезвычайно тонкое использование богатств народной поэзии; блестящее владение сюжетом — все это свидетельствует о том, какой талантливый прозаик Клычков. Тем досаднее, что идеология обоих романов Клычкова — крайне реакционна“. Горбачеву невдомек, что уже в этом, столь чарующем его, стиле наличествует клычковское мракобесие. Ему представляется (таков контекст цитированной выдержки), что берется, мол, некая форма и в нее вливается содержание. Взаимообусловленность приемов, стиля, манеры — с одной стороны, и содержания, идеологии — с другой, его мало заботит.
Ведь не надо забывать того, что наше послеоктябрьское сегодня утвердилось не на голой земле, что „русский стиль“, „богатырский“ эпос, „чарующая и увлекательная фантастика“, „богатство народной поэзии“— это не просто „сокровищница“ народного духа; что к нам они просочились через российское самодержавие, что они были в свое время, так сказать, канонизированы на предмет поддержания триединой формулы— самодержавие, православие и народность.
Одними разговорами о мастерстве — как бы оно значительно ни было — здесь отделываться нельзя, „Русский стиль“ в своем стопроцентном применении — не только прием, но и лозунг, активное выражение соответствующего содержания. А Клычков в этом отношении действительно стопроцентен» и у тех, кто умеет разобраться и в социологии стиля, он вызовет не только восхищение, но и оскомину квасного патриотизма и национализма довоенного образца.